Заренка вместе с братьями готовили бревна, а Доброга с Одинцом мастерили расшиву. Они обтесывали ель толщиной в два обхвата, отбивали натертой углем веревкой борта. Нос и корма одинаковые, а длина в двадцать шагов. Борта оставили толщиной в три пальца, а дно — в шесть.
Распустили бревно на доски и досками расшили лодку-однодеревку, нарастив внахлестку по три доски на каждый борт. Такая расшива хоть и неказиста, но может поднять шесть лошадей иль двадцать людей. И в ней можно плавать и по озерам, не только что по рекам
Ватага трудилась без устали, осваивая новое место. А все же и Черный лес и чужая река страшили иных ватажников, стоило подумать о том, что кругом на десятки дней пути было пусто. Иметь бы крылья, подняться в небо и взглянуть, где родная сторона! Как же быть? Скорее за дело. Летит желтая щепа, и вздрагивает дерево. А ну, еще! Ствол кренится, рвет недорубленные волокна. Пошел! Ломая сучья, лесина ухает наземь не зря, а куда было намечено.
Мужик оглядывает лезвие топора: не выщербилось ли? Самое дорогое — топор, и, пока железо цело, лес не страшен. Проведет мужик пальцем по лезвию и вразвалку пойдет к точилу. Товарищу скажет: «Ну-тка, покрути». Тоски уж и нет!
По времени и по солнцу пора наступать весне, но она опаздывает против новгородского счета. Держится снег нет туманов, которые его едят близ Ильменя. Дни ясные, и под лучами тает, вокруг комлей опустились глубокие лунки. Чуя весну, деревья оживают и теплеют.
По ночам студено, и снег затягивает крепким настом. Пришло время гнать сохатого лося и тонкорогого оленя. Свежего мяса хватает на всех без отказа, и все же прихватывает весенняя хворь. У некоторых ватажников слабеют и кровоточат десны.
От хвори лечились отваром сосновой хвои. Было противно пить смолистое зелено-желтое снадобье, но оно хорошо помогало.
Время брало свое. На высоком речном берегу открылись камни и земля. В полдень черный обрыв парил. И видели ватажники, что будут они и с пушниной, и с хлебом.
Работа спорилась, и сухостой был готов к палу. Огонь пускают в те дни, когда в лесу еще держится снег, а на огнище уже сошел.
По веткам прыгали парочки синиц. Дожидаясь скорого тепла, синицы уже разобрались, чтобы не тратить дорогого времени на выбор дружка в дни, когда придется вить гнездышко.
Разумный человек чувствовал весну не хуже несмышленой пичуги. Черный лес слушал человеческие песни. Женатые устроились в своих шалашах. А у тех, которые с собой сманили девушек из Города, не всегда устроилось задуманное. Уж лучше смолоду разбежаться, чем маяться до седых волос.
Вдова убитого лосем ватажника сдружилась с Заренкой. Ее звали Илей, она была беленькая, голубоглазая, рядом с Заренкой — как березка с дубком.
Бездетная молодка вскоре успокоилась после первого горя. Не всегда можно понять, голосит ли вдова по покойнику от сердечной боли, или по обычаю, или боясь одной остаться. Она и сама не знает.
Иля поминала мужа от луны до луны, носила его душе в лес пищу. Народился новый месяц, и мужик отошел навечно.
К весне Илино горе растаяло как снег. У нее был легкий смех, скорая, как у девушки, поступь и быстрая речь.
Сильная и ловкая Заренка охотно бралась за мужскую работу, а Иля занималась только женскими делами.
На речном берегу ватага расселилась малыми ватажками, или дружинками, как наметилось в пути. Новгородцы привыкли, чтобы уполовником орудовала женская рука, и молодые парни охотно подбивались к женатым. Парни вырвались из тесных дворов, от тяжелой власти старших в больших, неделеных родах. И все же на новом месте устраивались большими кучками.
Каждый человек, как говорили новгородцы, проходит в своей жизни три времени. Он идет в родительской воле, как упряжной конь первый путь, второй — он опирается на родительский ум, как хромой на костыль. И лишь третью дорогу живет своим разумом.
Из всех дружинок самая малая сложилась Доброгина. В ней были, кроме старосты, Сувора, Радока и Заренки, Иля, Карислав — ладный, красивый парень, ровесник Сувора и богатырь ростом, как Одинец, и бывалый охотник Отеня.
В реку ручьями бежала лесная вода. Речной лед набух и посинел, как осиновая заболонь. Натоптанные повольниками дорожки поднялись огородными грядками. На болота уже нельзя было ступать. Снег налился и лед растрескался. Новая вешняя вода смешалась со старой.
В лесу лежал грязный, забросанный мертвой хвоей снег, весь утыканный заячьими катышками и расцвеченный птичьим пометом.
На полуночь валила сговорившаяся пролетная птица. На подсохших полянах били тетерева. До иного токовища полдня ходу, а гульканье косача слышно. Черный лес был полон птичьих голосов. Доброга, Заренка и Одинец вышли до света посмотреть, как играют черныши. В лесу не видно ни зги, но Одинец вел уверенно.
«Он родился, чтобы бродить по свету», — думал Доброга об Одинце. На душе у ватажного старосты было ясно. Ни он, ни Заренка еще не сказали любовных слов, но Доброга знал, что уже протянулась от сердца к сердцу прочная жилка. За нее потянешь, и делается и больно и хорошо. Так с Доброгой прежде не бывало, хотя многое случалось. Ему как будто ничего не нужно от Заренки, лишь бы жить рядом, лишь бы на нее смотреть.
И повольницкая жизнь, и новые земли, и неведомые реки — все здесь, вместе с девушкой.
Доброга шел последним, и ему казалось, что сзади еще кто-то ступает. Он чуть цокнул языком. Все остановились и прислушались. Тихо, и никого нет. Пошли дальше. Нет, Доброга не обманывался, и вправду за ними кто-то крался. Они опять остановились, и тот замер.