С началом сумерек присланные от новгородского земского войска люди спешно вязали плоты. Небольшие: аршин восемь или десять в длину, аршина четыре в ширину. На плоты грузили смешанную с пылкими липовыми лутошками солому и заливали смесью жира, сала, дегтя и серы. Плотовщики собрались из опытных рыболовов и судовщиков, опытных пловцов, которых не сразу утопишь и с камнем на шее. Они оставляли на берегу всю одежду и, чтобы не чувствовать холода, натирали нагие тела сырым бараньим салом.
Тем же временем нурманнские и княжеские дозорные, охранявшие городской тын с полевой стороны, разглядывали, как с подходом ночи к стенам приближались земские. Не собиралось ли недобитое новгородское войско напасть в потемках? Нурманны накидали во рвы зажженных факелов, отогнали стрелами и пращами дерзких смельчаков. Смеркалось. В поле нестройно покричали: «На слом, на слом!» — но не шли.
Ставровы дружинники вслепую побросали в темноту из городских камнеметов и самострелов камни и дротики. Новгородцы перестали шуметь, и конунг Скат сказал князю Ставру:
— Они не ушли от города. Завтра мы их добьем до конца.
Никто из ярлов не верил в решимость подорванного и обескровленного земского войска напасть на городские стены.
А у Волховского истока нагие плотовщики уже брались за весла. Оттолкнувшись от берега, они отгребались, пока не замечали, что Волхов начинает подсасывать плотики. Они окликались, поджидали других и задерживали плотик, вновь подталкиваясь к мелкому месту.
Плоты копились и копились. Днем показалось бы, что все озеро близ истока усеялось копнами, будто дошлые новгородцы научились и на Ильмене сеять хлеб. Ночью же с берега вначале виделись пятна, а когда плотики собрались, чудилось: тот берег придвинулся к этому, и Ильмень сузился в речку.
— Э-гой! Плыви! — приказал голосом Гюряты темный берег. Плотовщики, подталкиваясь в струю, заработали веслами. Поплыли и ушли, как растаяли.
Стояли нагие — в темноте не видно — и отгребались, избегая сбиваться в кучи. Вытянулись длинными-длинными цепями…
Поглядывали на небо. Не было бы дождя, как в прошлую ночь! Нет, ясно. Звездочки мигали, спрыгивали в воду и оттуда смотрели на голых. Как веслом, плескалась рыба.
Невидимая волна подгоняла, заходила на плот и скатывалась, не в силах смочить ни пропитанные жиром дерево и солому, ни насаленное человеческое тело.
Лезли ребятишки ильменского водяного, озорно совали под весло перевернутые хари, тащились за лопастью, ловили бревна камышовыми пальцами и поворачивали, разглядывая со всех сторон.
Разгребаясь широченными ладонями, наползал сам Синий Мужик, издали засматривая на голых. Узнав своих, он подталкивал волну, поддувал в спину влажным холодным дыханьем и, без голоса, чтобы не выдать, нашептывал:
— Пошли, пошли ребятушки-и…
— Хорошо тебе, сам бы попробовал!
Что ты скажешь! Будто бы все стоишь на месте. Сам кружишься, а струя недвижима. Застрял, что ли, на мели, и колдовская ночная тьма тебя морочит и вертит?
Томилась душа, и на сердце становилось еще мутнее от голого, беззащитного, как земляной червяк, тела. А заденешь себя за бок — чужая кожа, скользкая, что снулая стерлядь.
На воде зги не видать, а волны смельчали, значит, им уж нет разгона, значит, движется плот. Здесь глубь, сомовьи омуты. Их, мордатых, хорошо брать на целого ворона, жаренного в перьях.
А весло работало и работало, плотики шли. Чернее ночи наползали черно-угольные кручи берега, и струя забирала плывущих. Берег громоздился все выше. Город. Здесь не нужно дневного света, все знакомо: каждое бревнышко пристаней, каждый изгиб, каждый заливчик, камень, борозда, промытая в этом году весенним потоком.
У пристани не задранный ли нос нурманнского драккара? На плотике в соломе светится красный глазок. В глиняном горшке с пробитым дном, чтобы жар дышал, тлели угли. Пора или нет? Что же ты, не оробел ли? А ведь сам лез, никто тебя не звал, сам выставлялся, хвалился, что все знаешь и все можешь. Волхов не ждет. Гляди же, очнешься под Городом!
Осторожно, не рассыпь угли. Так, раздувай. Не бойся согреть пальцы, воды много, сумеешь остудить. Почему же ты так зябко задрожал, холодно сделалось? Делай же!
Ты оробел, и тебе хочется бросить плотик на волю течения, река же тебя не страшит. Ты умеешь грести сильными ладонями не хуже нырка с его кожистыми перепончатыми лапками, можешь поспорить с белощеким гоголем и хохлатой поганкой. Ведь это ты, спрятав голову в снятую с гуся кожу, охотничал на разливах. Что тебе речные глубины! Мальчишкой ты, как лягушонок, нырял на дно, находил склизкую лапу затонувшей коряги и, зацепившись, дышал через тростинку, споря с другим желтоклювым, кто кого пересидит. Ты с другими мальчатами возился днями напролет под слизистыми речными обрывами и сотнями чалил в тростниковую корзинку колючих раков. Однажды вместо рака ты схватил гадюку и завизжал на весь Волхов. Ручонка опухла до самого горла, ты едва выжил и опять лез не давать ракам покоя.
Товарищей на плотиках много, без тебя сделают дело. Ныряй, твой дом рядом. Пусть тебя, голого, примут за утопленника, за ночную мороку-шишимору, которая, забрав под мышку собственную голову, зовет живых, вещая близкую смерть.
Нет, ты не можешь оставить доброе дело. Борись со страхом и раздувай угли. Пора начинать.
Небывалое и неслыханное померещилось викингам, охранявшим драккары. По реке из воды таинственно зарождались огни. Красно тлея, они вдруг разгорались, выбрасывая длинное серное пламя.